Неточные совпадения
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто
о свадьбе ничего не
говорил: вот побожиться не
грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит;
говорили, напротив, совсем другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
— Я ошибся: не про тебя то, что
говорил я. Да, Марфенька, ты права:
грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни,
о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
Он
говорил о том, что
грехи наши так велики, казнь за них так велика и неизбежна, что жить в ожидании этой казни нельзя.
Ну, а другие не так: и помогают-то они, а
грех; и
говорить о них
грех.
Он до крайности преувеличивает свои
грехи, называя себя убийцей, вором, прелюбодеем и прочее, но этим он
говорит отвлеченно
о предельных
грехах человека вообще, а не
о своих конкретных, может быть, мелких
грехах.
— Да
о чем говорить-то? — возмущался Замараев. — Да я от себя готов заплатить эти десять тысяч… Жили без них и проживем без них, а тут одна мораль. Да и то сказать, много ли мне с женой нужно? Ох,
грехи,
грехи!..
О Московской России
говорили, что она не знала
греха земельной собственности, единственным собственником являлся царь, не было свободы, но было больше справедливости.
Да и говоришь-то ты совсем не то,
о чем мысли держишь, скитскими-то
грехами ты глаза отводишь.
— Да ведь мне-то обидно: лежал я здесь и
о смертном часе сокрушался, а ты подошла — у меня все нутро точно перевернулось… Какой же я после этого человек есть, что душа у меня коромыслом? И весь-то
грех в мир идет единственно через вас, баб, значит… Как оно зачалось, так, видно, и кончится. Адам начал, а антихрист кончит. Правильно я
говорю?.. И с этакою-то нечистою душой должен я скоро предстать туда, где и ангелы не смеют взирати… Этакая нечисть, погань, скверность, — вот што я такое!
Она
говаривала в таких случаях, что гораздо меньше
греха думать
о том, как бы сделать пик или репик [To есть шестьдесят или девяносто, как теперь выражаются технически игроки.
— Что
говорить, батюшка, — повторил и извозчик, — и в молитве господней, сударь, сказано, — продолжал он, — избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: «Ты,
говорит, только еще
о грехе подумал, а уж ангел твой хранитель на сто тысяч верст от тебя отлетел — и вселилась в тя нечистая сила: будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое…» Учат нас, батюшка!
— Так неужели еще мало вас любят? Не
грех ли вам, Калинович, это
говорить, когда нет минуты, чтоб не думали
о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
—
Грех было бы мне винить тебя, Борис Федорыч. Не
говорю уже
о себе; а сколько ты другим добра сделал! И моим ребятам без тебя, пожалуй, плохо пришлось бы. Недаром и любят тебя в народе. Все на тебя надежду полагают; вся земля начинает смотреть на тебя!
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики
грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь
о тебе и денно и нощно, а теперь и того боле стану молиться. Что тут
говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
Он казался мне бессмертным, — трудно было представить, что он может постареть, измениться. Ему нравилось рассказывать истории
о купцах,
о разбойниках,
о фальшивомонетчиках, которые становились знаменитыми людьми; я уже много слышал таких историй от деда, и дед рассказывал лучше начетчика. Но смысл рассказов был одинаков: богатство всегда добывалось
грехом против людей и бога. Петр Васильев людей не жалел, а
о боге
говорил с теплым чувством, вздыхая и пряча глаза.
Но не
говоря уже
о грехе обмана, при котором самое ужасное преступление представляется людям их обязанностью, не
говоря об ужасном
грехе употребления имени и авторитета Христа для узаконения наиболее отрицаемого этим Христом дела, как это делается в присяге, не
говоря уже
о том соблазне, посредством которого губят не только тела, но и души «малых сих», не
говоря обо всем этом, как могут люди даже в виду своей личной безопасности допускать то, чтобы образовывалась среди них, людей, дорожащих своими формами жизни, своим прогрессом, эта ужасная, бессмысленная и жестокая и губительная сила, которую составляет всякое организованное правительство, опирающееся на войско?
— А потому и
говорю, что надо такие слова
говорить. Разе у меня глаз нет? О-ох,
грехи наши,
грехи тяжкие!.. Эти деньги для человека все одно что короста или чирей: болеть не болят, а все с ума нейдут.
— Теперь чисто, мамынька, —
говорил Брагин, когда все эти передряги кончились. — Надо и
о себе подумать. Наживали долго, промотали скоро… А греха-то, греха-то, мамынька… Сызнова придется начинать, видно, всю музыку, торговлишку и прочее.
—
Говорили мы с ним
о грехах,
о спасении души, — воодушевлённо шептал Терентий. —
Говорит он: «Как долоту камень нужен, чтоб тупость обточить, так и человеку
грех надобен, чтоб растравить душу свою и бросить ее во прах под нози господа всемилостивого…»
«…А должно быть, велик
грех совершил дед Антипа, если восемь лет кряду молча отмаливал его… И люди всё простили ему,
говорили о нём с уважением, называли праведным… Но детей его погубили. Одного загнали в Сибирь, другого выжили из деревни…»
Горбун беззвучно заплакал. Илья понял,
о каком
грехе говорит дядя, и сам вспомнил этот
грех. Сердце у него вздрогнуло. Ему было жалко дядю, и, видя, что всё обильнее льются слёзы из робких глаз горбуна, он проговорил...
А то вдруг на него хандра нападет: «Не хочу,
говорит, пьянствовать, хочу
о своих
грехах казниться».
«И этот тоже про жизнь
говорит… и вот —
грехи свои знает, а не плачется, не жалуется… Согрешил — подержу ответ… А та?..» — Он вспомнил
о Медынской, и сердце его сжалось тоской. «А та — кается… не поймешь у ней — нарочно она или в самом деле у нее сердце болит…»
— Девок-то! — укоризненно
говорил Игнат. — Мне сына надо! Понимаешь ты? Сына, наследника! Кому я после смерти капитал сдам? Кто
грех мой замолит? В монастырь, что ль, все отдать? Дадено им, — будет уж! Тебе оставить? Молельщица ты, — ты, и во храме стоя,
о кулебяках думаешь. А помру я — опять замуж выйдешь, попадут тогда мои деньги какому-нибудь дураку, — али я для этого работаю? Эх ты…
Трусостью от
греха не оборонишься — про это и
говорит притча
о талантах…
Родившись и воспитавшись в строго нравственном семействе, княгиня, по своим понятиям, была совершенно противоположна Елене: она самым искренним образом верила в бога, боялась черта и
грехов, бесконечно уважала пасторов;
о каких-либо протестующих и отвергающих что-либо мыслях княгиня и не слыхала в доме родительском ни от кого; из бывавших у них в гостях молодых горных офицеров тоже никто ей не
говорил ничего подобного (во время девичества княгини отрицающие идеи не коснулись еще наших военных ведомств): и вдруг она вышла замуж за князя, который на другой же день их брака начал ей читать оду Пушкина
о свободе […ода Пушкина
о свободе — ода «Вольность», написанная в 1817 году и распространившаяся вскоре в множестве списков.
С гордостью скажу тебе, Василий, что я чист — тогда я вздор
говорил о каком-то
грехе.
— Э, пора костям и на покой, — устало
говорил воевода. — Будет, послужил… Да и своих
грехов достаточна. Пора
о душе подумать…
О-ие кумушки
говорили, что молъ Крылушкин или не молъ, а ему не отмолить своего
греха перед женою, которую он до поры сжил со света своей душой ревнивою да рукой тяжелою; но народушка не обращал внимания на эти толки.
Пётр ничего не сказал ему, даже не оглянулся, но явная и обидная глупость слов дворника возмутила его. Человек работает, даёт кусок хлеба не одной сотне людей, день и ночь думает
о деле, не видит, не чувствует себя в заботах
о нём, и вдруг какой-то тёмный дурак
говорит, что дело живёт своей силой, а не разумом хозяина. И всегда человечишка этот бормочет что-то
о душе,
о грехе.
— То-то, — отвечал мужик, заботливо качая головою, — ишь на старости лет какой
грех принимает на свою душу, и бесстыжая ведь какая! Так вот и лезет, а поглядишь, словно и взаправду нищенка… Недаром
говорят; у ней деньга-то водится, да… о-ох!..
— Люди для тебя кончились, —
говорит, — они там в миру
грех плодят, а ты от мира отошёл. А если телом откачнулся его — должен и мыслью уйти, забыть
о нём. Станешь
о людях думать, не минуя вспомнишь женщину, ею же мир повергнут во тьму
греха и навеки связан!
— Послушай, Трушко, что я вздумала. У твоего пан-отца (маменька
о батеньке и за глаза отзывались политично) есть книга, вся в кунштах. Меня совесть мучит, и нет ли еще
греха, что все эти знаменитые лица лежат у нас в доме без всякого уважения, как будто они какой арапской породы, все черные, без всякого человеческого вида. Книга,
говорят, по кунштам своим редкая, но я думаю, что ей цены вдвое прибавится, как ты их покрасишь и дашь каждому живой вид.
Она была в тех летах, когда еще волочиться за нею было не совестно, а влюбиться в нее стало трудно; в тех летах, когда какой-нибудь ветреный или беспечный франт не почитает уже за
грех уверять шутя в глубокой страсти, чтобы после, так для смеху, скомпрометировать девушку в глазах подруг ее, думая этим придать себе более весу… уверить всех, что она от него без памяти, и стараться показать, что он ее жалеет, что он не знает, как от нее отделаться…
говорит ей нежности шепотом, а вслух колкости… бедная, предчувствуя, что это ее последний обожатель, без любви, из одного самолюбия старается удержать шалуна как можно долее у ног своих… напрасно: она более и более запутывается, — и наконец… увы… за этим периодом остаются только мечты
о муже, каком-нибудь муже… одни мечты.
— Грех-то, грех-то какой! — повторил Дутлов видимо для приличия, но вовсе не думая
о том, чтò
говорил, и хотел итти своею дорогой. Но голос Егора Михайловича остановил его.
—
О господи… За чьи только
грехи я мучусь с вами?! — яростно возопил Флегонт Флегонтович, поднимая руки кверху, как трагический актер. — Ну, Вахромей молчит — у него уж такой характер, всегда пень пнем, а ты-то, ты-то, Гаврила Иваныч?!. Ведь я на тебя, как на каменную стену, надеюсь! Что мы теперь будем делать, если они опередят нас?.. Ну,
говори?.. Кто их проведет прямой-то дорогой?
— Не плачь, —
говорила какая-то краснощекая старуха, — ну,
о чем плакать-то? Слезами не поможешь… знать, уж господу богу так угодно… Да и то
грех сказать: Григорий парень ловкий,
о чем кручинишься? Девка ты добрая, обижать тебя ему незачем, а коли по случай горе прикатит, коли жустрить начнет… так и тут что?.. Бог видит, кто кого обидит…
Правда, один раз, под вечер, когда громадские люди стояли у пустой корчмы и разговаривали
о том, кто теперь будет у них шинковать и корчмарить, — подошел к ним батюшка и, низенько поклонясь всем (громада великий человек, пред громадою не
грех поклониться хоть и батюшке), начал
говорить о том, что вот хорошо бы составить приговор и шинок закрыть на веки вечные. Он бы, батюшка, и бумагу своею рукой написал и отослал бы ее к преосвященному. И было бы весьма радостно, и благолепно, и миру преблагополучно.
«Ну, делай, мол, как знаешь; тебя, видно, милая, не научишь. Дивлюсь только, —
говорю, — одному, что какой это из вас такой новый завод пошел, что на
грех идете, вы тогда с мужьями не спрашиваетесь, а промолчать, прости господи,
о пакостях
о своих —
греха боитесь. Гляди, —
говорю, — бабочка, не кусать бы тебе локтя!»
Михаиле Степанович задохнулся от гнева и от страха; он очень хорошо знал, с кем имеет дело, ему представились траты, мировые сделки,
грех пополам.
О браке он и не думал, он считал его невозможным. В своем ответе он просил старика не верить клеветам, уверял, что он их рассеет,
говорил, что это козни его врагов, завидующих его спокойной и безмятежной жизни, и, главное, уговаривал его не торопиться в деле, от которого зависит честь его дочери.
«А здесь мало, что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли ты здесь нагрешил-то, а каешься ли?» — «Горько мне,
говорю». — «Горько! А
о чем — и сам не знаешь. Не есть это покаяние настоящее. Настоящее покаяние сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без
греха один бог, а человек по естеству грешен и спасается покаянием. А покаяние по
грехе, а
грех на миру. Не согрешишь — и не покаешься, а не покаешься — не спасешься. Понял ли?»
Дороднов (садится). Дела-то на свете тоже всякие бывают, все разное, у всякого свое, и всякий должен
о себе. И не пожалеть иного нельзя, а и жалеть-то всякого не приходится; потому вдруг с тобой самим может
грех случиться, так жалость-то надо для себя поберечь. (Смотрит на Дормедонта.) Строчи, строчи! Разве
поговорить с тобой?
Маргаритов. Нет, нет, прости меня! я сам не знаю, что
говорю. Как же мне бродить по свету без тебя? Поди ко мне, я тебя прощу, будем мыкать горе вместе, вместе оплакивать новый
грех, твою слабость.
О, нет, нет, я тебя не брошу! Мне самому страшно стало!.. Неужели я тебя оставлю ему?.. Моту, пьянице…
— Прекрати, — строго сказала Манефа. — У Василья Борисыча не столь
грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать [У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья, держится поверье, что во время троицкой вечерни надо столько плакать
о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов, что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся «росой благодати». Об этой-то «росе благодати»
говорили там и в троицкой псальме поется.].
Эти восемьдесят тысяч ежедневных рождений,
о которых
говорит статистика, составляют как бы излияние невинности и свежести, которые борются не только против уничтожения рода, но и против человеческой испорченности и всеобщего заражения
грехом.
Неиспорченному человеку всегда бывает отвратительно и стыдно думать и
говорить о половых сношениях. Береги это чувство. Оно недаром вложено в душу людей. Чувство это помогает человеку удержаться от
греха блуда и соблюсти целомудрие.
Буддисты
говорят, что всякий
грех от глупости. Это справедливо обо всех
грехах, особенно же
о недоброжелательстве. Рыбак или птицелов сердится на рыбу или птицу за то, что он не поймал ее, а я на человека за то, что он делает для себя то, что ему нужно, а не то, что я хотел бы от него. Разве это не одинаково глупо?
Иногда мы, что
греха таить, возвращаясь с вечеринки,
говорили довольно-таки развязно
о знакомых дамах и барышнях, но никто никогда не позволял ни себе, ни другим выразиться об Ольге Сур фривольно.
Через несколько минут привели священника, с крестом в руках, и послали увещевать толпу. И
говорил он толпе на заданную тему,
о том, что бунтовать великий
грех и что надо выдать зачинщиков.
Но это же разделение происходит и во внутреннем существе каждого человека, ибо нет никого, кто не был бы заражен
грехом, а в тоже время был бы совершенно чужд всякого добра [
О таком внутреннем рассечении человека
говорит ап. Павел: «Строит ли кто на этом основании (которое есть Христос) из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, — каждого дело обнаружится, ибо день покажет, потому что в огне открывается, и огонь испытает дело каждого, каково оно есть.